Сабина ответила рассеянно и с большими перерывами:
— Да… Жером мне не нравится… У него очаровательный голос…
И как бы внезапно вспомнив:
— Ты видела, — продолжала она, смеясь, — как я попросила его не курить. Это с моей стороны было безумием, но после этого он мне показался уже менее неприятным. Любопытно, что люди сразу становятся немножко дороже, как только начнешь о них заботиться, прикоснешься к их жизни.
— А Пьер, — перебила Мария, — ты его любишь?
— О, да, у меня к нему большая дружба, он по-настоящему умен и так удивителен со своей раздражительностью, отсутствием памяти, с этими страстями. Бог весть, где и с кем. И минутами это забвение всего, помещичий вид…
— Он верный друг, — отчетливо подтвердила Мария.
— Особенно для тебя и Анри, которые его так давно знаете.
— Все же, — возразила Мария, — вы с ним как-то всегда во всем сходитесь, вы всегда заодно против Анри, когда говорите о политике.
— Да, правда, я схожусь с ним во многом, — ответила г-жа де Фонтенэ, — но не в беседах о жизни, о грусти, о слабости, о раздражении, о скверном настроении. Он всегда доволен, я люблю, когда жалуются.
— А когда жалуются, злое ты существо, — перебила молодая девушка, — когда жалуются, как, например, эта старуха, г-жа Мартэн, у которой умер сын и которая приходила к тебе плакать, — ты бледнеешь, тоже начинаешь плакать, два дня выбиваешься из сил, а на третий говоришь мне: «Мария, поди к ней ты, я больше не могу. Эти несчастные — ужасны, это меня убивает». Скажи, что ты этого не говорила!
— Я должна была так сказать, — задумчиво и грустно ответила Сабина. — Когда больше нет сил, от всего ограждаешься, даже от доброты, это-то и ужасно…
— Но тебе гораздо лучше, — продолжала Мария, в умилении и отчаянии взяв руку Сабины и прижимая ее к щеке.
— Да, милая, мне может быть лучше, а ты, ты, деточка, — воскликнула Сабина, целуя Марию, ибо нежность к ней всегда вызывала в ней сильнейшую ответную, — ты ведь довольна, правда, чего ты хочешь? У тебя все, чего хочется?
И прибавила тише:
— А любовь?
— Все по-прежнему, — весело ответила Мария, — никого не люблю, а тех, кто меня любит, жалею, — вот и все… Скоро опять начнутся вечера, мне даже не хочется бывать, мама устает, а я не веселюсь. Всех этих молодых людей я знаю и, наверное, даже к ним несправедлива, не могут же они, в самом деле, быть так глупы, как я думаю. Есть же у них дом, письменный стол, какая-нибудь книга, какая-нибудь работа, подписывают же они свою фамилию — ну, под письмом или счетом, — есть же у них какая-нибудь жизнь, а именно этого и невозможно себе представить, когда на них смотришь.
— Ты думаешь, — сказала Сабина, — что у них только и жилища, что фрак и перчатки, и что это тоже их библиотека?
— Вот именно, — смеясь призналась Мария, — совершенно точно. И, видишь ли, поэтому я и жду чего-то совсем удивительного, чего никогда не будет: кого-нибудь, вроде Филиппа Форбье, о котором всегда говорят Анри и Пьер.
— Да, — произнесла Сабина, — какой он, этот Филипп Форбье?
— Правда, ты его не видела? — удивилась Мария. — Он почти нигде не бывает, и к нему тоже не ходят, чтобы ему не мешать. Анри видится с ним не каждый год.
— Но, что он, собственно, — продолжала Сабина, — химик, философ, математик?
— Все вместе, — сказала Мария, — он пишет книги, читает лекции, кажется, немножко занимается ваянием. Он старше Анри, они когда-то встретились в комитете какого-то научного общества; Филипп Форбье был уже женат, у него было двое детей. Впрочем, — произнесла она уже быстрее, возвращаясь к их первому разговору, — если я не выйду замуж, это тоже хорошо; я совсем не несчастна; разве в самом деле необходимо выйти замуж? Непременно любить кого-нибудь и чтобы тебя любили?
— Но в этом, в твои годы, вся мечта, вся надежда, — ответила, оживляясь, Сабина, — а когда этого больше нет, когда проходит старость, надо уйти из жизни, если хватит смелости, потому что все кончено…
Обе молчали; потом поболтали еще о разных вещах.
Но Сабина, истомленная, думала о себе.
Думала о своем грустном и легком существовании, о своих ребяческих горестях, о радостях, которые ей давали уют и отдых, о радостях удовлетворенного тщеславия, о своей безмятежной нежности к Анри, и, совсем устав, вздрагивая у потухающего огня, уже укачанная сном:
— Знаешь, Мария, — сказала она, — о том, о чем мы сейчас с тобой говорили, мне кажется — ты права, любовь совсем уже не так много значит в жизни…
Зима с ее радостями холодов и затворничества прошла потихоньку, и в должный срок вернулась весна, сначала нечувствительная, с прежним холодом и новым теплом. Потом начались апрельские дни, с их резкими потоками желтого солнца и долгими белыми сумерками.
Сабина несколько изменилась. Она стала сильнее и живее и как-то вся расправлялась, вдыхая в себя новое время года.
Нрав ее делался ясным и простым. Она чем-то занималась, обращала внимание на других. Появилась также внезапная жажда развлечений, появились нежные и детски-сентиментальные желания.
Она говорила мужу:
— Сегодня мы пойдем в театр, вдвоем — вы и я, а Марии не скажем.
В другой раз она заставляла Анри стоять с ней вечером под луной у окна и, прильнув головой к плечу мужа, в позе томления и вздоха, пыталась, чтобы и он, как она, почувствовал смутную грусть.
И, упорствуя в желании видеть его подобным себе, говорила:
— Чувствуете ли вы, что вечер сегодня цвета молчания и дыма, — того дымного неба над полем битвы, как в панорамах. Это так грустно, и я это обожаю.