— А доля воли во всем этом? О, огромная. Хотя бы не отчаяться, когда ждешь у моря погоды.
На сто строк десять — данных, девяносто — заданных: недававшихся, давшихся, как крепость — сдавшихся, которых я добилась, то есть дослушалась. Моя воля и есть слух, не устать слушать, пока не услышишь, и не заносить ничего, чего не услышал. Не черного (в тщетных поисках исчерканного) листа, не белого листа бояться, а своего листа: самовольного. Творческая воля есть терпение.
Слух этот не иносказательный, хотя и не физический. Настолько не физический, что вообще никаких слов не слышишь, а если слышишь, то не понимаешь, как спросонок. Физический слух либо спит, либо не доносит, замещенный слухом иным.
Слышу не слова, а какой-то беззвучный напев внутри головы, какую-то слуховую линию — от намека до приказа, но об этом сейчас долго — это целый отдельный мир, и сказать об этом — целый отдельный долг. Но убеждена, что и здесь, как во всем, закон есть.
Пока же: достоверный слух, без ушей, то есть еще одно доказательство, что:
— Есть там-от!
Лже-поэт искусство почитает за Бога и этого Бога делает сам (причем ждет от него дождя!).
Лже-поэт всегда делает сам.
Приметы лже-поэзии: отсутствие данных строк.
Есть среди них большие мастера.
Но бывает и с поэтами и с гениями. Есть в Гимне Чуме две строки только-авторские, а именно:
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Пушкин, на секунду отпущенный демоном, не дотерпел. Это, а не иное происходит, когда мы у себя или у других обнаруживаем строку на затычку, ту поэтическую «воду», которая не что иное, как мель наития.
Возьмем весь отрывок.
Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы!
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Давайте по словам:
— И счастлив тот — мало, мало и вяло после абсолютов наслажденья и упоения, явное повторение, ослабление, спуск — кто средь волненья — какого? и опять какое малое слово (и вещь!). После всех ураганов и бездн! Аллегория житейского волнения после достоверности океанских волн. Их обретать и ведать мог — обретать неизъяснимы наслажденья — по-немецки? Во всяком случае не по-пушкински и не по-русски, дальше: и ведать (повторение, ибо обретая уже ведаешь) мог. Да как тут, когда такое, не мочь? Галлицизм: heureux celui qui a pu les connaitre, а в общем резонерство, дикое в этом вихре.
Так случается, когда рука опережает слух.
Возвращаясь к лже-поэтам.
Лже-поэт. Поэт. Жертва литературы. Жертва демона. Оба для Бога (дела, добра) пропали, но если пропадать, так с честью, подпадать — так под иго высшее.
К сожалению, господ не выбираешь.
Часто сравнивают поэта с ребенком по примете одной невинности. Я бы сравнила их по примете одной безответственности. Безответственность во всем, кроме игры.
Когда вы в эту игру придете со своими человеческими (нравственными) и людскими (общественными) законами, вы только нарушите, а может и прикончите игру.
Привнесением совести своей — смутите нашу (творческую). «Так не играют». Нет, тбк играют.
Либо совсем запретить играть (нам — детям. Богу — нам), либо не вмешиваться.
То, что вам — «игра», нам — единственный серьез.
Серьезнее и умирать не будем.
В человека вселился демон. Судить демона (стихию)? Судить огонь, который сжигает дом?
Меня? Допустим.
За что? За недостаток совести, воли, силы: за слабость.
Отвечу вопросом:
Почему из всех, кто ходит по улицам Москвы и Парижа, именно на меня находит, и внешне тбк находит, что пены у рта нет, и на ровном месте не падаю, что ни в больницу, ни в участок не заберут.
Почему — если я одержимый — эта внешняя невинность (невидность) моей одержимости (писать стихи — чего невиннее!) и — если я преступник — это благоприличие моей преступности? Почему — если все это так — на мне нет клейма? Бог шельму метит, почему Бог этой шельмы не метит?
Почему, наоборот, вместо вразумления — поощрения, вместо приговора — утверждение моей неподсудности?
— Я делаю дурное дело!
Общество (хор обольщенных): — Нет, ты делаешь святое дело.
Ведь и самое идеологическое из всех правительств в мире поэта расстреляло не за стихи (сущность), а за дела, которые мог сделать всякий.
Почему я сам себе должен быть врачом, укротителем, конвойным?
Не слишком ли много с меня требовать?
Отвечу ответом.
Все ведающее заведомо повинно. Тем, что мне дана совесть (знание), я раз навсегда во всех случаях преступления ее законов, будь то слабость воли или сила дара (по мне — удара) — виновна.
Перед Богом, не перед людьми.
Кому судить? Знающему. Люди не знают, настолько не знают, что меня с последнего знания собьют. А если судят, то — как ту упомянутое правительство — не за стихи, а за дела (точно есть у поэта дела — кроме!), случайности жизни, которые есть только следствия.
Меня, например, судят за то, что я своего шестилетнего сына не отдаю в школу (на все шесть утренних часов подряд!), не понимая, что не отдаю-то я его именно потому, что пишу стихи, а именно: