Дома г-жа де Фонтенэ каждую минуту говорила о Филиппе Форбье, замечая, что ее муж, таким образом, привыкает смотреть на этого человека, с которым не встречался, как на невидимого, преданного друга. Его забавляло, что Филипп занимается с ней скульптурой и дает ей слишком трудные книги. Он смеялся над ее усидчивым чтением, точно каждый раз заставал ее за какой-то скучной игрой.
Молодая женщина часто употребляла в разговоре любимые слова Филиппа Форбье. Это доставляло ей страшное удовольствие. Казалось, она вырывает у него изо рта какой-то восхитительный плод и в свою очередь запускает в него зубы. Сабина передавала эти выражения Анри, тот — Марии и Пьеру, и Филипп, таким образом, действительно пребывал среди них почти все минуты их жизни.
Теперь Мария копировала картины в Лувре, Жером сочинял, Анри никогда не было дома; один Пьер, более наблюдательный, мог бы заметить тайные, блаженные волнения Сабины. Но она об этом не думала, он меньше, чем кто-либо, мог бы смутить ее своей зоркостью.
Настал апрель, дни сверкали; Филипп лепил из темного медового воска голову и плечи Сабины.
К окну мастерской, большому и светлому, как водоем, прильнуло теплое вечернее небо: не было видно ни домов, ни деревьев. Только одно это чистое, нежное, длинное небо.
— Правда, такое небо должно быть в Египте, в Малой Азии? — говорила г-жа де Фонтенэ. — Пустота, пустота, молчание, пространство, и там, вдали, три пальмы, которые я сейчас выдумала…
Она бросалась на грудь Филиппу и шептала:
— Видеть с вами все страны мира…
Филипп отвечал:
— Ах, да, все страны мира… голубую Грецию и прекрасную Анатолию! Ты бы жила там полуголая, без платья, без башмаков, и я бы прижимался лбом к твоей нежной, бледной ноге, к этой ножке, которая иногда леденеет от волнения и сжимается, как рука…
Его расстраивало, что она часто плачет в сумерки, когда воздух мягкими полосами входит в открытое окно.
— Тебе нехорошо со мной? — спрашивал он, с глазами, напряженными от страха. Она отвечала:
— Да нет, да нет же; я плачу над счастьем, как пятнадцати лет плакала над юностью, потому что они не вечны.
Иногда она говорила:
— Я не знаю, что со мной; я несу в себе, в самых темных недрах моего существа, тайную и жгучую расу — тысячи существ, которые бы хотели родиться от вас.
Он прикрыл ей рот обеими руками, и тогда она, казалось, тихонько засыпала.
В другие разы она больше не хотела выходить из комнаты, спускаться по лестнице. Она страдальчески говорила: «Я не могу» — и оставалась неподвижной, как те, что, в бешенстве, уже не пьют.
Он, знавший все, отягченный знанием человеческой природы и нервов, приходил в волнение, как если бы все, что исходит от нее, — вечно ново и не имеет еще примера в его памяти.
Однажды вечером г-жа де Фонтенэ вошла к Филиппу резче, чем обыкновенно. Весь вид ее выражал решимость. Он ждал ее и писал.
— Вот, — сказала она, — я хочу куда-нибудь с вами уехать, все равно куда, куда-нибудь, где у меня будете только вы.
И, усевшись к нему на колени, перед столом, загроможденным бумагами, — на всем лежала жаркая тень этого майского вечера — ждала, чтобы он обрадовался, выразил готовность сейчас же ехать. Он целовал ее и слегка улыбался.
— А все остальное, что вам нужно, — сказал он медленно, — все, что вам нужно, все это?.. Она рассмеялась.
— Ах, вы действительно думаете, что я что-нибудь другое делаю с утра до вечера, кроме того, что сто раз в воображении, в мечте вхожу к вам в комнату, сажусь в коляску и вхожу к вам в комнату?.. Вы — вы работаете; я делаю только это.
— Зачем, — продолжала она, уже довольная и смеющаяся, — вы живете на самой прекрасной улице мира, на улице, где проходили Мишле и Бальзак, там, где были все желания Мюссе! Только здесь я могу дышать. Проезжая по этим кварталам, пахнущим песней и школой, я вижу студентов с пышными волосами и легкими бородками. Все они напоминают Роллу. Наверное, они в маленьких кафе, с разноцветными сиропами в витринах, пьют без жажды, просто потому, что любят пить. Они смотрят на меня, и я смеюсь. Ах, я прекрасно вижу, что все на этом берегу Сены — мудры и счастливы!
Филипп пропускал сквозь пальцы листки своей книги.
— Кто это счастлив?
Голос у него был странный, непривычный. Сабина встала.
— Почему вы так сказали? — воскликнула она. — С вами что-то творится, что с вами?
Он неестественно засмеялся.
— Ничего. Я был рассеян, нелепо занят этой работой. Он провел рукой по разрозненным листкам. Но голос оставался оскорбленным.
— Нет, нет, — продолжала Сабина, — что-то есть. Господи! Господи! что случилось?
И Филипп видел, как в ней, нетерпеливой, уже встают волны ужаса.
— Сядь, — сказал он, беря ее за руку и заставляя сесть, — это во всяком случае не так серьезно. Как ты кричишь… Ничего не случилось; только сегодня утром жена и сын показались мне совсем другими, испуганными, недоверчивыми…
Сабина снова встала. Лицо ее было жестко.
— Что с ними, — сказала она, — какое им дело, что они вмешиваются?
Филипп посмотрел на нее с упреком.
— Они ни во что не вмешиваются, Сабина, они страдают.
Она слушала. Потом воскликнула: «ах, да!», как если бы поняла. В действительности же, ничто в ней уже ничего не понимало.
Значит, все дело было в жене и сыне Филиппа…
Эта женщина и этот мальчик смели о ней думать! Эта мысль мало-помалу входила в ее потрясенную гордость, разрывала ее.
Она сдержалась; она тихонько сказала:
— Так что же теперь делать?